ГЛАВА VII. О ТОМ, ЧТО НАШИ ПОСТУПКИ НАДО СУДИТЬ ПО НАШИМ НАМЕРЕНИЯМ

Ложное осуществление обязательства, при одновременном обходе его посредством уловки, непростительно. Неосуществление данного обязательства в силу фактической невозможности равносильно осуществлению.

Рассуждения и примеры примыкают к рыцарскому правилу доверия, высказанному Монтенем в конце главы пятой. Истинно аристократического в области понимания чести у Монтеня вообще очень много. И это совмещается с осмеиванием крайностей спеси, чванства, тщеславия, фразёрства и прочих исторических добродетелей шляхетства. Истинно аристократическая умеренность «порядочного человека» является, таким образом, шагом к республиканскому рыцарству буржуазной демократии, к идеалу общественного равенства и даже к кантовскому закону субъективной морали. Но ступень эта по-своему выше последующей. Субъективная мораль позднейшей буржуазной идеологии заключает в себе гораздо меньше истинно человеческих черт. В ней заключён нравственный иезуитизм, приводящий к полной бесчеловечности, к самообожанию субъекта, полуангела, полузверя, к идеалистическому, высокопарному оправданию чистотой намерений всякой гнусности в мире. Эту глубокую внутреннюю непорядочность буржуазного самосознания, субъекта, ограниченного буржуазным кругозором, заметил и прекрасно изобразил Констан в своём «Адольфе».

Ещё несколько тонких замечаний. Жить надо так, чтобы не откладывать ни добра, ни зла, ни воздаяния, ни мести на время своей смерти. «Я, насколько могу, остерегусь, чтобы смертью своей не сказать чего-нибудь такого, что не было раньше сказано моей жизнью». Тот, кто поступает иначе, мало заботится о своей чести.

 

ГЛАВА XLV. О БИТВЕ ПРИ ДРЁ

Общая мысль такова: «Целью и стремлением не только командира, но и всякого солдата должна быть победа в целом», и «никакие частные обстоятельства, как бы важны они ни были, не должны отвлекать от этой главной задачи». Если выгодно
нападать с тыла, то не так уж умно придерживаться рыцарских правил, всё равно приходится отступать от них. – Такова война, такова жизнь.


До известной степени цель оправдывает средства; относительность средств, которые старый, раздробленный, не умеющий подчинять себя разумной цели средневековый индивид готов рассматривать как нечто самодовлеющее, как самоцель.

Ирония над этой эстетической независимостью частных побуждений, поступков, движений, жестов, над всем этим «романтизмом средних веков», как сказал бы наш Белинский. Этот «романтизм» от деловитости нового мира отличался не только возвышенно-всеобщими
устремлениями в неопределённую бесконечность, но и совершенно не современным и диким, хотя поэтическим, демократизмом отдельных узоров на ковре жизни.

 

ГЛАВА L. О ДЕМОКРИТЕ И ГЕРАКЛИТЕ

Эта замечательная, полная шекспировского духа глава является как бы продолжением предыдущей. Мысль вмешивается повсюду, но иногда благоразумнее остановиться.

«Уже самое это познание, что дальше нельзя идти, есть черта, характеризующая подлинную природу предмета, и даже одна из тех черт, которыми мысль всего более гордится». Осторожность, отсутствие обязательства, свобода применения своих сил, предпочтение глубокого удара широкому.

Основная «форма» – неведение. Наша мысль не в силах охватить всё, она не может рассматривать сразу более одного предмета, и рассматривает она его сообразно своей собственной природе.

«Вещи вне нас могут иметь своё самостоятельное значение, свою меру и свои условия существования, но внутри, в нас, мы выкраиваем их сообразно нашему их пониманию. Смерть ужасна для Цицерона, желательна для Катона, безразлична для Сократа. Здоровье, совесть, власть, наука, богатство, красота и их противоположности разоблачаются, входя в нашу душу, и получают от неё новую одежду и новую окраску: она делает их брюнетами или блондинами, яркими или тусклыми, горькими или сладкими, глубокими или поверхностными, как ей угодно и как это подходит каждой из вещей; ибо вещи не огульно получают свой стиль, свои правила и формы, но каждая является царицей в своём государстве. Не будем поэтому оправдываться, ссылаясь на внешние свойства вещей; мы сами, мы должны быть за всё в ответе. Наше счастье и несчастье зависят только от нас. Сюда надлежит нам обращаться со своими дарами и обетами, а не к судьбе: она ничего не может поделать с нашими нравами и обычаями; наоборот, эти последние увлекают её с собой и формируют по собственному образцу».

Это рассуждение замечательно. Видно, что неведение и сомнение у Монтеня направлены к тому, чтобы парализовать односторонность и слабость наших душевных сил. Цель – формирование нашего духовного мира сообразно свойствам предмета, нами рассматриваемого.
Но раз мы его воспринимаем в себя, нечего пенять на объективные свойства предмета. В противность всем прежним утверждениям Монтень доказывает, что судьба, то есть внешняя объективная сила, среда – ничто. Главное – мы сами, наши обычаи, наши «формы» и «стили», мы влечём за собой судьбу, мы меняем мир и мы искажаем его. Это понятие человеческой формы предметного
мира очень важно, но важно также и чувство противоречия, заложенного в развитии этой формы, проявляющееся у Монтеня в принципе «неведения».

Человеческое начало всех дел человеческих. Что же мы находим в этом начале? «Среди отправлений человеческой души имеются и низменные; кто не видит её с этой стороны, тот ещё не вполне её познал». Лучше всего познаётся эта сторона души в обыденном, незаметном, незначительном положении. Истина затемняется на возвышенных позициях. Но характер души, в сущности, не изменяется от высоты или низменности предметов. «Всякое наше действие нас раскрывает... Любая мелочь, любое занятие человека разоблачает и обнаруживает его так же хорошо, как и всякое другое». Поэтому можно было бы наблюдать Александра за шахматной игрой. Игра приводит в действие все наши силы. Впрочем: «Иметь выдающиеся, превышающие средний уровень способности к такому легкомысленному занятию не приличествует порядочному человеку».

Это целая программа реализма: уметь видеть низменную сторону человека и наблюдать его на вершине обстоятельств и в самом обыкновенном и случайном положении. Мысль заключается, таким образом, в том, что следует отделять человека от места, что человеческий мир имеет свою собственную шкалу высоты, что обстоятельства по отношению к людям случайны. Монтень разделяет предмет и человеческое сознание или, вернее, констатирует их несовпадение. И, в конце концов, мысль об извращённости общественного мира, породившего такую недоступную познанию путаницу качеств и положений, не покидает Монтеня. Демокрит был весел, Гераклит – печален.

«Мне больше нравится настроение первого; не потому, что смех приятнее слёз, а потому, что в нём больше презрения к нам, потому что смех сильнее осуждает нас, чем слёзы; и, на мой взгляд, нет такого презрения, какого бы мы не заслужили. Жалость и сострадание связаны сизвестным уважением к тому, чему мы сострадаем; вещам, над которыми мы смеёмся, мы не придаём никакой цены. Я полагаю, что в нас не так много злонамеренности, как суетности, не так много злобы, как глупости; мы исполнены не столько зла, сколько безрассудства, достойны не столько жалости, сколько отвращения».

Диоген презирал людей, Тимон их ненавидел. Монтень предпочитает первого, ибо «мы принимаем к сердцу то, что ненавидим». Он хочет как будто большего, чем человеконенавистничество. Но это большее – весёлое презрение к людям. Тимон, при всей своей мизантропии, более человечески ограничен, чем Диоген. (Но Диоген в своём презрении к людям, более глубоком, чем мизантропия, гуманнее и выше.) Ср. Шекспир – Тимон Афинский.
Конец главы – философия жизни Монтеня (интересно для понимания позиции Пушкина).

«В том же духе был тот ответ, который Статилий дал Бруту, когда тот обратился к нему с предложением присоединиться к заговору против Цезаря: он нашёл, что предприятие это справедливо, но не видел людей, достойных того, чтобы ради них стоило затрачивать какие бы то ни было усилия; он следовал учению Гегезия, который говорил: "Мудрец не должен ничего делать иначе, как для самого себя, ибо только он достоин того, чтобы было что-нибудь сделано", – а также учению Феодора: "Что было бы несправедливо, если бы мудрец рисковал собой для блага своей страны и подвергал опасности мудрость ради безумцев"».